— Я иду.
— Куда же ты?
— Как куда? В калитку, я думаю?..
— Нет, здесь!
— Ты с ума сходишь, Катя? Плетень чуть не в сажень вышины…
— Здесь! Ты спрятать ее хочешь? Ну не-ет! Перелазь здесь сию же минуту!
— Ну, что за выдумки!
— Хочешь, чтобы я закричала?!.
Пришлось подчиниться дикому капризу. Полез… Как-то отяжелело все тело. Старый плетень неистово хрястел, качался, царапался сучками, ободрал мне руки. Обломился изъеденный червоточиной колышек, за который я ухватился, и, к довершению конфуза, я неловко рухнул в канаву с высокой лебедой и крапивой. Постылая ненаходчивость, сознание виноватости делали меня смешным и беззащитным. Я молча и покорно подошел к Кате. Насторожился: как бы не стала драться! Ведь эти африканские страсти разрешаются иногда очень бурным финалом… Стыдно сознаваться, но был момент, когда я чуть было не попробовал улизнуть, да — слава Богу — не успел… Она, рыдая, больно вцепилась в мои плечи и изо всех сил стала трясти меня.
— Ты… ты… негодяй! Ты с кем тут? Так честные люди делают? Так лгать, надувать? И с кем? С какой-нибудь дрянной желторотой, необразованной девчонкой. Ну, я ей пока-жу-у… Я пойду… Я ей… Я ее… нет, она у меня не ухоронится!
— Я не понимаю, о чем ты, Катя? Ты говорила: умирает человек… Ну, изволь…
— Такая зеленая девчонка и уже развратничает! Нет, я завтра же матери ее скажу — пусть она знает!
— Катя, уверяю тебя, никого нет.
— Я сама слышала! Я ее, скверную девчонку… С таких лет! Я ее пойду!..
Она бросила меня и кинулась в калитку — дорога ей была хорошо знакома. Я видел, как она металась по вишневым кустам, которые были поближе к шалашу. Мне стало даже смешно: ищи, ищи — Руфинка уже далеко! Но у шалаша я запнулся вдруг ногой на что-то. Нагнулся: большой платок Руфинки. Испугался и растерялся: вещественное доказательство… Как он не попался ей под ноги… Но раздумывать некогда: бросил его вверх, в ветки груш, но он сейчас же свалился оттуда на крышу шалаша.
— Ты что тут прятал?
Неужели видела? Я едва перевел дух.
— Ничего не прятал, что ты?!
Она опять метнулась к кустам — ей казалось, очевидно, что если спрятал, то непременно в кустах. Раза два она чуть не зацепилась за конец платка, свесившийся с крыши шалаша. Но в темноте не обратила на него внимания. А я замирал от страха: попадет она на этот платок да отнесет завтра матери Руфинки — достанется на орехи моей веселой девчурке…
Но ревность всегда слепа немножко. Да и безлунная летняя ночь хоть и выдала нас с Руфинкой, но она же и спасла: Катя так и не нашла в темноте ничего уличающего. Утомленная и обессиленная схлынувшим гневом, она села на скамью и горько заплакала…
А потом мы помирились. И занялась уже заря, когда я провожал ее по улице к винной лавке № 540. Встречались бабы, гнавшие коров в стадо. С удивлением оглядывали нас и язвительно улыбались. Мне было немножко неловко, стыдно, я не прочь был бы уже и расстаться с Катей, но она настояла на том, чтобы я непременно довел ее до дверей винной лавки № 540… Теперь это далеко и, пожалуй, забавно, а тогда я проклинал судьбу и ревнивых женщин. Угрызения совести меня не очень беспокоили…
Я потом вернулся в сад, взял платок Руфинки — неудобно было его оставить там на день, могли увидеть посторонние. Я долго думал, куда мне деть его? И понес… Саше — для передачи по принадлежности. Саша как будто ждала меня: лишь стукнул я в окно ее комнатки, она сейчас же открыла его. Была она в одной рубашке, и мне неловко было глядеть на ее голую грудь и руки при свете утра. Я приписал рассвету и ее смущение — она не смотрела на меня: молча взяла платок и тотчас же спряталась за занавеской…
А после я узнал от нее же самой, что это она выдала тайну Руфинки и даже вместе с Катей была в садах — одна Катя боялась идти… Я хотел рассердиться, но — махнул рукой!
И вот, смотрю я на эти каракульки и слышу щебечущий голос, звонкий смех, вспоминаю тоненькую, грациозную фигурку Руфинки. Но я и не подозревал, что в ее удалой, ветреной головке столько нежной, трогательной привязанности и верности…
«Для меня бы сколько радости было — хоть письмецо от тебя, — погляжу на твою карточку, хожу, как помешанная в уме, не знаю, за чего взяться. И когда это страдание кончится? А то увижу тебя во сне, и так хорошо бывает, проснусь сама не в себе: зачем я проснулась? зачем я должей не спала? Отлегнет на сердце немного и опять тяжело, ничего не мило»…
Да, я отзовусь ей… Я пошлю им всем отсюда слово горячего привета и старой любви. Они услышат мой голос…
Вот жаль одно: мне еще только через неделю выдадут листок почтовой бумаги и конверт — такой порядок тут: в первый месяц — одно письмо. Ну, это мы попробуем обойти. Может быть, Неведреный? Он как будто — добрый малый… Или товарищи-уголовные: у них, надо думать, есть ходы… Попробуем…
Плотный, широколицый Терехов в серой рубахе и белых штанах с клеймом позади ползает на коленках по моей камере, шлепает по полу мокрой тряпкой и размазывает теплую, грязную воду по всем углам. Трет щеткой. Сегодня суббота, день приборки.
Я стою на койке — единственный остров среди этого наводнения. В дверях — Неведреный.
— Ну, попроворней, попроворней, Терехов, — понукает от скуки Неведреный. — Покажи-ка шлюшинскую развязку!
— Вы из Шлиссельбурга, товарищ? — спрашиваю я.
— Точно так, шлиссельбургский мещанин.
— Вот извольте посмотреть, — обращается ко мне Неведреный. — Зад — печь печью, а к работе хладнокровен. Насчет девок лишь проворство оказал…