Оттого ли, что день был такой ясный, солнечный, смеющийся, или оттого, что сердце легкомысленно радовалось предвкушению знакомства с новым, неведомым мне миром, — я никак не мог настроиться на элегический тон, расставаясь со свободой и близкими мне людьми. Год крепости — срок не малый, сколько воды утечет! Может быть, кое-кого вижу в последний раз?.. Да, все может быть. Грустно… А какой-то веселый мотив нет-нет, да и зазвучит в сердце, и седые усы городового торчат, в сущности, не строго, а забавно, и меня разбирает смех…
У городового знак трезвости на груди, лицо малинового цвета, мягкие, приятные стариковские манеры. Он заботливо торгуется с извозчиком, кряхтит под моим чемоданом, подымая его в ноги к извозчику, бережно укладывает подушку и корзинку с посудой. Очень обязательный человек.
Поехали. С Петропавловской крепости доносились выстрелы — было это как раз 23 мая, в день открытия памятника Александру III.
— Салют? Неужели нам? — говорю я весело.
— А как же! Может, и музыка еще встренет, — отвечает городовой.
Музыки не было, но зато на Дворцовой набережной встретили богатую карету, и сидевшее в ней духовное лицо в белом клобуке, с белоснежной бородой, осенило нас в окно широким крестным знаменьем.
— Владыка, митрополит киевский, — пояснил городовой.
— По народным приметам, встреча не очень хорошая, — заметил я.
— Суеверие необразованности, — убежденным тоном возразил мой спутник.
И мы оба разом засмеялись. Потом он спросил:
— На год?
— На год. Почтительно вздохнул.
— У меня один сын — тоже студент. Путей сообщения.
Помолчали. По уличной мостовой мягко шуршала резина пролетки, звонко шлепали подковы копыт, пахло смолой и сыростью. По середине Невы неуловимо змеились и искрились иглистые блестки, бежали черные, коренастые буксиры, и выброшенный ими дым, лениво расплываясь, долго гляделся в глубину, где колыхались разрезанные на тонкие кружочки трубы фабрик и мачты парусных судов.
— Да-с, — сказал городовой. Не знаю, может быть, он хотел выразить мне сочувствие, а я смотрел кругом легкомысленно и беззаботно, точно ехал не в тюрьму, а домой в родной угол, на каникулы.
— Да-с… да-с, — повторил он соболезнующим тоном. — К воротам налево, извозчик. Стой! Вот мы и приехали…
Через четверть часа, сдавши меня в конторе, этот любезный старичок, уже отдаленный от меня деревянной решеткой и всеми правами не опороченного по суду человека, подошел и дружески протянул руку.
— Ну, счастливо оставаться, г. студент. Дай вам бог… Я от души пожал ему руку. Право же, приятный человек. Я сидел и ждал, пока где-то, в неизвестных мне сферах, рассматривался вопрос об окончательном устроении моей судьбы. Я был уверен, что моей особой сейчас чрезвычайно озабочены, что вот-вот позовут меня и укажут камеру, из которой будут видны Нева, пароходы, мосты, вагоны трамвая и далекая суета большого города, груды каменных громад его. Надзиратели входили и выходили, но на меня никто не обращал внимания, как будто забыли. Даже немножко обидно стало.
Подошел рябой чиновник в военной форме, при шашке и револьвере. Спросил:
— Деньги у вас есть? Ценные вещи, часы? Давайте сюда. Пришлось передать ему все свое достояние. Из-за часов немного поторговался — как же, мол, без часов? скучно! Но, делать нечего, отдал и часы.
Явился, наконец, надзиратель, который обратил на меня внимание.
— Пожалуйте за мной, — сказал он.
Взял мой чемодан, крякнул и с почтительным изумлением, медленно и четко, произнес многоэтажное слово. Чемодан был-таки тяжел.
— Не ругайся! — увещающим голосом сказал стоявший в дверях другой воин с револьвером и добавил еще более приятное словцо.
После пушечного салюта и архипастырского благословения эти крепкие выражения, сопутствовавшие моим первым шагам в тюрьме, несколько остудили мое беззаботно-веселое настроение любопытствующего туриста…
Пошли мы бесконечными коридорами. Спускались по ступенькам вниз, подымались вверх, опять спускались и пришли в какое-то подземелье. Решетка, величиною с добрые ворота, отделяла тесный ряд замкнутых дверей. Узкие помещения — вроде конских стойл — тянулись и пропадали в полутьме безмолвного коридора с маленькими окошками вверху.
«Неужели здесь?» — подумал я с внезапной горечью разочарования.
Толстый, приземистый надзиратель с запорожскими усами, похожий на серого кота, сказал покровительственным басом:
— Ну, возьмите с собой, чего вам потребуется, а иное прочее тут останется. Белья берите, сколько вам надо. Мальчик, помоги!
«Мальчик», у которого была уже круглая каштановая бородка, в белой куртке и белых штанах с клеймом назади, начал выкладывать из чемодана на простыню книги и белье.
— Ну, рубахи три-четыре возьмите. Подштанников также, — продолжал протяжно-певучим, наставительным тоном надзиратель, — носков возьмите. Сколько у вас? Дюжинка? Ну, все берите. Теперь — лето, жарко, ноги потеют. Да берите, словом сказать, все. Там разберут, что надо, чего не надо, — сказал он, вдохновляясь неожиданно удачным соображением: — Чемодан только нельзя, чемодан у нас не разрешается. И корзинка тут останется…
— Да у меня в ней посуда, — упавшим голосом возразил я.
— Ну, возьмите корзинку, пожалуй. Там нельзя, все равно не дадут.
Мне было жаль той обдуманной, старательной прилаженной симметрии, в которой я уложил свое имущество в чемодан, — я предполагал удержать ее в тюрьме, — все пошло прахом, все хитроумные соображения, расчеты и распределения! Книги, белье, зубной порошок, коробка с перьями, конверты, одеколон — все спутанным ворохом полетело в наволоку от подушки. Взвалили мы с «мальчиком» по два узла на себя и пошли.